ЭнциклопедиЯ
         Анатолий Фукс

Князь любилъ въ праздные часы расказывать о прежнихъ своихъ походахъ; но всегда кратко и отрывисто. Такъ, говоря о взятiи Измаила, началъ слѣдующимъ образомъ: "Гордымъ Богъ противится. Три раза посылалъ я требовать сдачи. Что же? Получаю отъ Паши отвѣтъ: "Прежде перемѣнитъ Дунай свое „теченiе, прежде низпадетъ небо на землю" нежели Измаилъ сдастся". "Вдругъ гордыня у нашихъ ногъ. Богъ нашъ спаситель; великая Царица на Престолѣ; войско побѣдоносное. Едва успѣлъ сказать: храбрые воины! два раза подступали наши къ крѣпости, въ третiй побѣдимъ со славою:— и ужъ чудобогатыри въ крѣпости!"

 

По выходѣ изъ Альпiйскихъ ущелiй, приближаяся къ городу Куру, увидѣли мы двухъ быковъ. Вдругъ всѣ бросились, вмигъ распластали и раскрошили ихъ, развели огонь; и каждый, начиная съ Фельдмаршала, жарил сам кусок своей говядины на палочке или на шпаге. Еще и теперь не могу забыть, как вкусен был тот кусок. В то самое время бросается к ногам Суворова старик с старухою в слезах и жалуется на солдат, похитивших у них скот. «Нет! — сказал он, обняв его.— Мы не разбойники, а голодные; возьми сто червонных, возьми более, сколько хочешь; но не порицай в грабительстве добрых защитников твоей родины. Ты, верно, эти две недели был сыт с твоим семейством, а мы не знали хлеба и умираем с голоду. Бог будет нас судить всех: Его беспредельное милосердие помилует нас; но твоего жестокосердия к ближним не оставит без наказания. Помни, старик, мы все братья. Швейцарцы — добрые христиане». Слова сии, произнесенные с жаром чувств, поколебали крестьянина: он отказался от денег, а начал только просить о карауле к своему дому, который тотчас ему и дан.

 

Один иностранный генерал за столом у Суворова возносил его хвалами без умолку, так что наскучил ему и нам всем. Подали прежалкий круглый пирог, который кушал лишь один Александр Васильевич. «Знаете ли, господа,— сказал он,— что ремесло льстеца не так-то легко. Лесть походит на этот пирог: надобно умеючи испечь, всем нужным начинить в меру, не пересолить и не перепечь. Люблю своего Мишку повара; он худой льстец».

 

Строжайше запрещено было офицерским женам следовать за армиею. Несмотря на то, многие переодевались в мужское платье, были с мужьями своими неразлучно и прятались от генералиссимуса. Однажды встретился он с такою переодетою и спросил: «Кто это такой?» Отвечают: капитан. «Храбр ли он?» Ответ: храбр. «Да,— продолжал князь,— знаю его. Он, помилуй Бог, храбр — в Амазонском полку».

 

В одном немецком городе, когда князь занимался со мною в кабинете своем, вбегает к нему престарелая хозяйка дома и, бросясь к ногам его, кричит: «Спасите, генерал; ваши солдаты грабят мой сад, ломают яблони и едят не созревшие еще яблоки. Они все умрут». Фельдмаршал приказал тотчас их выгнать, а потом, указав ей на меня, сказал: «Вот этот генерал, которому приказано смотреть за порядком, будет за сие тотчас разжалован вечно в солдаты». Тут полились новые слезы; добрая старушка умоляла его о помиловании меня. Забыты яблоки. Но он оставался непреклонным: сел и принялся опять со мною за работу. По возвращении моем в канцелярию, она просит у меня прощения, что невинно в первый раз в жизнь свою сделалась виновницею несчастия ближнего. С великим только трудом мог я ее успокоить.

 

Государыня Императрица Екатерина Алексеевна изволила изъявить желание, чтобы Суворов вступил в переписку с Шареттом, Генералиссимусом тогдашних Королевских Французских войск в Вандее. На сей конец поднесен ей был на усмотрение проект письма на французском языке к Шаретту, для подписания Суворову. Государыня, по прочтении, уничтожила оный, сказав: «Не нам учить Суворова писать. У гения свой полет и свое перо». И тогда удивил граф высоким французским своим красноречием всех иностранцев. Во всех газетах было то послание напечатано, как образцовое. На третий день моего вступления к нему в должность, спросил он меня, читал ли я то произведение его. Я признался, что нет. Тут он тотчас вынул оное и велел мне сесть и перевести по-русски <...> (оригинальный французский текст в электронной версии не приводится).
Вот мой перевод сего достопамятного письма:
«Суворов к г-ну Генералиссимусу войск французского короля де Шаретту; из Главной своей квартиры.
Герой Вандеи! Знаменитый защитник веры отцов твоих и престола твоих Государей! Приветствую тебя. Господь сил да блюдет тебя во всякое время; да направит десницу твою на поражение полчищ многочисленных врагов твоих, кои от единого мановения перста сего Бога отмстителя падут рассеянные, яко лист, ветром севера отторженный! А вы, бессмертные вандейцы! Верные хранители чести Французов! Достойные сподвижники Героя, вами предводительствующего! Восстановите Храм Господень и престол Государей ваших. Нечестивый да погибнет, и путь его да потребится! Тогда мир благодеющий да возродится паки, и древний стебль лилии, преклоненный долу, да восстанет посреди вас блистательнее и величественнее. Храбрый Шаретт, честь французских рыцарей! Вселенная исполнена имени твоего; изумленная Европа созерцает тебя; тебе удивляюсь я, тебя приветствую. Бог избрал тебя, как некогда Давида для наказания филистимлян. Благоговей пред судьбами Его. Лети на брань, устремись на врага, рази, и победа последует стопам твоим! Таковы суть желания воина, который, поседев на полях чести, всегда зрел победу, увенчивающую упование его на Господа сил! Слава Ему! ибо Он есть источник всякие славы. Слава тебе! Ибо ты Ему любезен. Суворов. Октября 1 дня 1795 года. В Варшаве».

 

Садясь обедать, заметил князь, что один молодой офицер теснился сесть выше старших, чего он весьма не жаловал; тотчас начал кричать своим языком: «Дисциплина! Субординация! Высока лестница военного чиноначалия! Ступени широки! — кто ступил выше, тот выше и садится!» И проч. Чтобы остановить гнев его, один из сидящих уверил графа, что этот молодой человек близорук и стихотворец, и хотел поближе рассмотреть героя своей поэмы. «Зачем,— сказал Александр Васильевич, — не предуведомил ты меня? Я думал, что он маменькин баловень; а теперь вижу, что это licence poetique (поэтическая вольность (фр.)). Как нам не служить, когда у нас в армии барды и трубадуры сулят нам бессмертие!» Просил стихотворца-самозванца принесть прочитать свою поэму, развеселился и принялся с аппетитом за Мишкины блюда.

 

Предварительно должен я просить у читателей моих снисхождения, если займу их рассказом о весьма забавном, но маловажном происшествии: о возложении двух медалей на камердинера Генералиссимуса Прошку, который во всей армии известен был под сим именем. Наперед скажу также, что сей Прошка был человек невоздержный, ограниченного ума и дерзкий. Он отнимал иногда у него тарелку с кушаньем, грубил ему. Несмотря на то, барин его, помня, что он как-то спас некогда жизнь его, снисходил к его невежеству и шутил над ним. Вдруг сей Прошка удостоивается получить от Сардинского короля, Карла Эммануила, две медали, одну с изображением государя императора Павла Первого, а другую с изображением короля и с надписью на латинском языке: За сбережение здоровья Суворова. Обе на зеленых лентах. На пакете рескрипта, запечатанном большою королевскою печатью, адрес следующий: «Господину Прошке, камердинеру Его Сиятельства князя Суворова». Сей пакет внес Прошка своему господину с воем и прослезил его также. Тотчас за мною посылка. Я являюсь. С восторгом кричит граф: «Как! Его Сардинское величество изволил обратить милостивейшее свое внимание и на моего Прошку! Садись и пиши церемониал завтрашнему возложению двух медалей на грудь Прошки». Я сел и написал: «Первый пункт: Прошке быть завтра в трезвом виде». «Что значит это? — сказал Александр Васильевич.— Я от роду не видывал его пьяным».— «Я не виноват,— отвечал я,— если я не видал его трезвым». В одном пункте сказано между прочим, что, по возложении медалей, должен Прошка поцеловать руку своего барина; но граф требовал настоятельно, чтобы он поцеловал руку Габета, уполномоченного королем при Главной квартире Суворова. На другой день церемониал совершился по пяти пунктам в точности, кроме первого, который исполнен с некоторыми ограничениями. Также в конце: Габет никак не давал своей руки; граф и Прошка за ним гонялись, и едва все трое не упали. Забыл я сказать, что Прошка в сей жаркий итальянский день был в бархатном кафтане с большим привешанным кошельком и уже не служил, а стоял в отдаленности от графского стула, неподвижно за столом, где пили какое-то кипрское, прокисшее вино за его здоровье. Нельзя не подивиться, как граф при сем забавном случае сохранял пресерьезное торжественное лицо. Так мешал он дело с бездельем, и это называл своею рекреациею.

 

Отдавая английскому курьеру письмо к адмиралу Нельсону, Суворов сказал: «Кланяйтесь другу моему, Нильскому Герою, сказавшему накануне Абукирского сражения: «Завтра я — или лорд, или ангел».*

* Адмиралы в Англии за победы производятся в Лорды. Следовательно, победитель – лорд, или смерть.

 

Фельдмаршал говаривал, что недурно иногда спросить и служивых, с кем они хотят воевать. Они знают и не ошибаются в своих начальниках. Надобно было однажды отрядить для нападения на неприятеля два батальона. Он подослал спросить, за кашицею, солдат одного полка, с кем бы они хотели поработать. Все в один голос назвали одного полковника, несмотря что там были, казалось, гораздо достойнейшие. Он тотчас исполнил их желание, и дело увенчалось успехом.

 

Один эмигрант насчитал князю целый каталог недавно изданным книгам о военном искусстве и казался удивленным, что он их не читал. «Удивительно,— сказал наконец Александр Васильевич,— никогда так много не писали о тактике, как в царствование Людовика XV: а какую жалкую ролю играла в военной истории французская армия. Начальники, увы! Субиз и Клермон; военный дух: Росбах! Минден! Забыты века Карла Великого, Генриха IV, Людовика XIV. Военная их библиотека была очень невелика. Ее украшали тогда имена: Тюренн, Конде, Люксанбург, Катина, и проч.».

 

Разговорясь о государе Петре Первом, Суворов сказал: «Я благоговел к Нему на Ладожском канале и на Полтавском [102] поле, где, по повелению блаженной памяти матушки Екатерины, был сделан точно тот самый Его маневр. По его следам дознался я, что Он был первый полководец своего века; мнение мое и Румянцев удостоил одобрить».

 

Князь показал мне однажды приказ, в котором прописан весь его титул, как-то: Его Сиятельство Господин Генералиссимус такой-то армии и разных орденов кавалер, Князь, Граф, и проч. и проч. Он все это вымарал, написав своею рукою: Суворов приказал. «Не правда ли,— спросил он меня,— что так лучше?» «Да,— отвечал я,— довольно сказать: Цезарь приказал, а еще лучше: он приказал. Ибо кто не знает этого он, которому все повинуется». Князь взглянул на меня и сказал с улыбкою: «Вижу, что ты двенадцать лет служил при Безбородке».

 

Надобно чтить превратность счастия в пленном, была всегдашняя его аксиома, и по поводу сего никогда не любил он принимать шпагу от попавшегося в полон, а любил возвращать. Тотчас отдал ее генералу Серюрье в Милане с сими словами: «Кто ею так владеет, как вы, у того она неотъемлема».

 

Увидя жида, остановился князь, сказав: «Вот и с еврейским пятисотным полком сражался я под Прагою и положил всех на месте, кроме осторожного их полковника Гиршко, который весьма благоразумно оставался в Варшаве и оттуда командовал. «Жив ли он? — спросил он, но, не дождавшись, поскакал.— Напрасный вопрос — он животолюбив».

 

Храброго майора барона Корфа спросил фельдмаршал за столом: «Ты с нами был в Варшаве? Что ты там видел?»; «Ничего,— отвечал он,— кроме Вашего Сиятельства, когда магистрат возвратил вам содержавшихся в полону 1376 русских, 500 пруссаков, 80 австрийцев и в числе их трех генералов наших и трех членов дипломатического корпуса. Я видел, как с них снимали оковы, и как они изливали свои чувства в объятиях своего спасителя». Суворов умолк и умильно прослезился.

 

Бескорыстие князя Александра Васильевича было во всю жизнь столь велико, что его по всей справедливости можно назвать русским Фабрицием. И об нашем, как о том, сказал бы царь Эпира Пирр: Прежде совратится с течения своего солнце, нежели сей римлянин с пути честности. Он радовался, когда войску доставалась богатая добыча, но никогда в разделе ее не участвовал, беспрестанно повторяя: «К чему мне? я и так награждаюсь не по мере заслуг моих, но по величию благости царской». В Измаиле подвели ему редкую лошадь, которой не было цены, и просили принять ее в память знаменитой эпохи; но он отказался, сказав: «Нет, мне она не нужна. Я прискакал сюда на донском коне, с одним казаком; на нем и с ним ускачу». Когда ему один генерал заметил, что теперь поскачет он с тяжестию новых лавр, то он отвечал: «Донец всегда выносил меня и мое счастие».— Здесь слышим Цезаря!

 

Приехавший в Главную квартиру бывший республиканский генерал Пишегрю испрашивал у фельдмаршала конференции, но он от оной уклонился, под предлогом политических препятствий. При сем случае говорил он в кабинете: «Не должно теперь слишком доверять пылкости эмигрантов. Кант сказал, что каждый француз есть природный танцмейстер. Вся сила у них в ногах; а мне надобны и головы. Впрочем, чту отважного покровителя Голландии, который не флотом, а по льду сделал высадку на ее берега. Скорость нужна, а поспешность вредна».

 

Завели у графа разговор о генерале Макке. Тотчас все союзные генералы взглянули друг на друга и шепнули: «Ну, теперь нам достанется». Но как они ошиблись! «Судить о талантах по одним несчастьям, — говорил Суворов,— было бы несправедливо. Я, напротив того, отыскиваю причины неудач Макка в ошибках Неаполитанского министерства. Если Мантуа пала, если Папа принужден был подписать Толентинский трактат, если в верхней Италии основалась Цизальпинская республика, если Бонапарте достиг до Мура; то все это произошло оттого, что Неапольское правление в сии решительные периоды оставалось от страха в бездействии. Такой тогдашний кабинет и войско без дисциплины! Чего тут ожидать? Воинские летописи не сохранили примеров, чтобы малочисленность торжествовала над многочисленностью. Но каждый француз сражался с 6, 8 и даже с 10 неаполитанцами и оставался победителем».

 

Сколько князь не любил ретирад и оборонительной войны, столько был он также не охотник до десантов. Он не одобрял высадки во Францию английских войск под начальством герцога Йоркского. Ибо известно, как для них несчастливо кончилась кампания 1794 года, так что они должны были сесть на суда, бежать и спасаться. В заметке, диктованной генерал-майору Прево-де-Люмиану и помещенной в моей Истории, говорит он именно: «Высадки во Францию не надобно. Они, то есть англичане, должны продолжать нападение на колонии. Они слишком разделяют силы свои в канале и на Средиземном море». По поводу такового его невыгодного о десантах мнения был он в отчаянии, когда получил известие о назначении высадки в Голландию Российских войск с английскими, под главным начальством герцога Йоркского. «Господи! — воскликнул он.— Да не буду я пророком». Последствия оправдали его страх.

 

«Забавны,— говорил князь,— те животолюбивые скрибы, которые хотят вести войну без пролития крови. И я щадил ее, где можно было. На пути к Варшаве, с 10-тысячным корпусом, обезоружил я в Белорусских провинциях 8000 поляков на пространстве 150 миль, не пролив ни капли. В Варшаве поцеловал ключи города и возблагодарил Господа, что они не окровавлены, как в Праге. «Ба,— обратись к В. X. Дерфельдену,— ты, герой Праги, расскажи». И сей знаменитый генерал продолжал: «Да, в военной истории нет примера делу, столь отважно предпринятому, столь искусно исполненному и столь достопамятному своими последствиями. Одним ударом потушен огонь раздора; испровергнуто правление, которого конституционное основание воздвигло бури; восстановлен мир». Князь бросился его обнимать, целовать и благодарить. Серьезный Дерфельден спрашивает его: «За что изволите благодарить?» Ответ: «За то, что ты Лаконик».

 

Князь Александр Васильевич вспоминал всегда с благоговейным восторгом об Императорской фамилии, о августейшей супруге, матери пресветлейших и добродетельнейших царских детей и матери сирых, и о надежде России, тогдашнем наследнике престола Александре Павловиче. «Однажды,— говорил он,— удостоясь увидеть ангела во плоти, трехлетнего Великого Князя Николая Павловича (ныне счастливо царствующего Государя Императора), бросился я к его ногам. Его Императорское Высочество, испугавшись, заплакал. На случай сей вдруг является Государь и, подымая меня, изволил сказать: «Помилуйте, граф, что вы делаете?» Я отвечал: «Он — сын боготворимого Государя. Его Высочеству скажут, что у младенческих ног его лежал старый верноподданный».

 

Принц Конде, разговорясь однажды с Суворовым о прежних его подвигах, признался с сожалением, что не читал ничего о заре славы его в Семилетнюю войну. Александр Васильевич обратился тотчас ко мне и приказал написать на французском языке обозрение тех его подвигов. Я заметил его сиятельству, что, не имея достоверных источников, не могу иначе исполнить его приказание, как руководствоваться его историею, изданною на немецком языке Антингом, и сделал из оной извлечение. «Да,— отвечал он,— сделай без всякой прикрасы и покажи мне, а после мы доставим к принцу». Здесь представляю я перевод.
Краткое обозрение подвигов Суворова в Семилетнюю войну
Мы начинаем повествование наше о Суворове с 1759 года, когда он, на 29-м году своего возраста, вступил на военное поприще, под начальством генерала князя Волконского и генерал-аншефа графа Фермера. Вскоре приобрел он доверенность их — отважностию своею в баталии при Куннерсдорфе и при взятии Тотлебеном Берлина.
В последующих годах, под начальством генерала Берга, прикрывал он легкими войсками отступление российской армии к Бреславлю. Под Рейхенбахом, окруженный значительным прусским корпусом генерала Кноблоха, одержал он первую в жизни своей победу. Ему был тогда 31 год. Беспрестанно имел стычки с армиею, предводительствуемою самим Королем, и одерживал нередко частные выгоды. Таковое начало служения весьма лестно для молодого офицера.*
В том же 1761 году, с сотнею казаков, переплывает он Нейсу при Дризене; в ночь проходит шесть немецких миль к Ландсбергу на Варте; разбивает городские ворота; входит в город; берет в полон прусских гусар, там находившихся, и сожигает половину моста чрез Варту.
Из Ландсберга стремится он с 3 гусарскими и 7 казацкими полками чрез Регенсвальд к Колбергу. Назначение его было тревожить прусскую армию под начальством Платена. Он напал на оную и взял несколько сот пленных.
Несколько дней спустя атаковал он в окрестностях Старгарда другой корпус прусский, начальствуемый Шенкендорфом. С одним эскадроном драгун и несколькими казаками напал он с саблею в руке на один батальон, который храбро отбивался; многие были побиты, а остальные взяты в плен. Хотя у него была только горсть людей, но он тотчас решился напасть на прусских драгун: разбил их, взял два орудия и 20 пленных. Быв окружен неприятелем, он оставил пушки, но не пленных своих. Пруссаки потеряли в сей день ранеными и пленными до тысячи человек.
Полковник де-ла-Мот-Курбиер, командовавший авангардом генерала Платена, составленным из двух батальонов и из десяти эскадронов, сбил русских гусар. Шесть эскадронов конных гренадер следовали за гусарами; Суворов опрометью бросился их догонять, тотчас устроил линии и, невзирая на беспрестанную пушечную пальбу, напал на каре, поставленный Курбиером, и заставил его положить оружие.
Суворов, не теряя ни минуты, собрал тотчас своих гусар с частью казаков, напал с ними на прусскую конницу и взял 800 пленных. Также захватил он драгун фуражиров, которые находились на четверть мили впереди от корпуса Платена.
На другой день, с восходом солнца, начал Суворов с тремя батальонами пальбу на ворота города Глогау, под сильным огнем пруссаков. Лошадь под ним убита; он должен был пешком командовать, пока не разбиты были ворота, чрез которые гренадеры его ворвались в город, взяли гарнизон и преследовали бегущих по другую сторону моста в виду неприятельского лагеря. Суворов стремился вперед, но, раненый рикошетным выстрелом, должен был остановиться.
После того атаковал Суворов два батальона двумя стами человек: он пробрался мимо них, открыл пальбу на батальон принца Фердинанда, положил многих на месте и взял более ста человек в полон. Пруссаки стреляли из окон. Лошадь под Суворовым опять убита.
В 1762 году заключен мир между Россиею и Пруссиею, и заря подвигов Суворова, произведенного в полковники Астраханского полка, прекращается.
*
О своем воспитании и о службе своей в лейб-Гвардии Семеновском полку, хотел он писать сам.

 

За взятие Суворовым, без ведома и воли главного начальника, города Туртукая, отдан он был фельдмаршалом Румянцевым под суд. «Рим,— говорил он,— меня бы казнил. Военная Коллегия поднесла доклад, в котором секретарь ее не выпустил ни одного закона на мою погибель. Но милосердие Великой меня спасает. Екатерина пишет: Le vainqueur ne doit pas etre juge, то есть: победителя судить не должно. Я опять в армии — на служении моей Спасительнице!»

 

В Италии приглашали его в маскерад, но он отозвался: «Нет! Я, помилуй Бог, трус, а там — маскированные батареи».

 

В Новой Ладоге делал он с своим Астраханским полком разные маневры, повторяя беспрестанно: «Солдат и в мирное время на войне. Предпочитаю греков римлянам. У первых были военные училища, беспрестанно и в мире занимались они воинским учением. Римляне беспечно отдавали судьбу армии своим консулам и не умели пользоваться славою». Весьма желал он показать полку своему штурм. На пути встречает монастырь. В пылу воображения тотчас готов у него план к приступу. По повелению его, полк бросается по всем правилам штурма, и победа оканчивается взятием монастыря. Екатерина пожелала увидеть чудака. И сие первое свидание, как он сам говорил, проложило ему путь ко славе.

 

Об одном русском вельможе говорили, что он не умеет писать по-русски. «Стыдно,— отвечал князь,— но пусть он пишет по-французски, лишь бы думал по-русски».

 

Опять явилась в одном периодическом сочинении ругательная статья насчет фельдмаршала, по случаю взятия им Праги. Я не вытерпел, написал противу оной возражение, в котором старался доказать несправедливость пристрастных иностранных писателей, называющих его кровожадным. Штурмы Измаила и Праги сего не доказывают. Обстоятельства предписывали ему оные; и он первый, который проливал слезы на сих обагренных кровию развалинах. Прага была последним оплотом Польши; там лучшие отборные ее войска были сосредоточены и противоборствовали с отчаянною храбростью. И во власти ли военачальника удержать или остановить на таком приступе, каков Пражский, войско, разъяренное буйством и мщением за Варшавский 1793 года бунт? Когда и где штурмы не представляли позорищ лютости, гораздо ужаснейших?.. Эту бумагу прочитал я князю; он поблагодарил за мое, как он назвал, стряпчество и сказал: «Припиши то, что в Лафонтеновой басне сказано львице, оплакивавшей убитое свое дитя: Ма commere! Ceux que vous avez etrangles, n'avaient ils ni pere, ni mere? Т.е.: Кума! Разве те, которых ты передавила, не имели ни отца, ни матери?»

 

Говорили о неблагодарности одного облагодетельствованного князем. Он засмеялся и сказал: «Я замечал, что люди делаются наконец всегда неблагодарными врагами того, с которым не могут равняться, а еще того менее, его превзойти. Чем отдаривает земля небу за благотворные лучи солнца и капли дождя? — Пылью своею».

 

Князь Суворов и принц Кобургский были истинными, примерными друзьями в продолжение всей их жизни. Князь отзывался всегда об нем в самых лестных выражениях; называл его покорителем Хотина и Букареста, героем при Фокшанах, Мартинести. Он удивлялся его подвигам при Алдергофене и Неервиндене, которыми он освободил Нидерланды. Любил рассказывать, как он взял крепости: Валансиен, Конде, Камбре и Ландреси и простер завоевания свои до Гиза. Но не мог быть равнодушным, когда вспоминал, что англичане, оставив его, остановили его полет и удалились осаждать Дюнкирхен. «Вот,— кричал он,— как губят кабинетные, необдуманные планы!» Кобургский платил ему полною взаимностию чувств. Князь отдал мне однажды для перевода давнее письмо своего друга. Оно делает честь принцу и тому, к кому оно писано, и потому здесь его помещаю:
«Генерал!
В будущую пятницу я должен с вами расстаться для принятия нового начальства в Венгрии. Ничто не опечаливает меня столько при моем отъезде, как мысль, что должен удалиться от вас, достойный и драгоценный друг мой!
Я познал всю возвышенность души вашей; узы дружества нашего образовались обстоятельствами величайшей важности, и при каждом случае удивлялся я вам, как достойнейшему человеку.
Судите сами, несравненный учитель мой! Сколько сердцу моему стоит разлучиться с мужем, имеющим толикия права на особенное мое уважение и привязанность. Вы одни можете усладить горесть судьбы моей, сохранив ко мне то же благорасположение, которого по сей день меня удостаивали, и я уверяю вас со всею искренностью, что частые уверения в вашей ко мне дружбе необходимо нужны для моего благоденствия.
Не могу решиться на то, чтобы проститься с вами лично. Это было бы для меня слишком болезненно. Ссылаюсь в том на собственное ваше чувство. Итак, ограничиваюсь поклясться вам в живейшей моей дружбе. Даруйте мне продолжение вашей, которая была поныне услаждением военной моей жизни. Верьте, достойнейший друг, беспредельной моей признательности. Вы останетесь навсегда дражайшим другом, которого ниспослало мне небо, и никто не будет иметь более вас прав на то высокое почитание, с коим я семь, и проч.
Букарест, 13 октября 1790 г.»
Суворов, говоря о сем своем друге, с восторгом вспоминал, что оба они удостоились получить от Великой Екатерины шпаги с надписью: Победителю Верховного Визиря.

 

Князь Александр Васильевич всегда твердил: «Если желаешь умереть на войне, то надобно желать умереть в деле со славою, как Тюренн». Некто лишился от неприятельского ядра ноги в то самое время, когда он ездил прогуливаться. У него отпилили ногу. Суворов тотчас его посетил, велел к себе принесть отнятую ногу, поцеловал ее, заплакал и произнес: «О, драгоценная нога! За какой бесценок ты пропала!» Также был один ранен пулею в голову, когда выглянул из окошка. Медики по всем анатомическим соображениям почитали его неизлечимым; но он, к удивлению их, выздоровел. «Да,— сказал Александр Васильевич,— медицина ахнула,— а Европа ничего».

 

В Польскую войну чиновники его проиграли значительную сумму казенных денег. Когда Суворов о том узнал, то шумел, бросался из угла в угол, кричал: караул! караул! воры! Потом оделся в мундир, пошел в кордегардию и отдал стоявшему на карауле офицеру свою шпагу с сими словами: «Суворов арестован за похищение казенного интереса!» Тотчас написал он в Петербург, чтобы все имение его продать и деньги взнесть в казну, потому что он виноват и должен отвечать за мальчиков, за которыми худо смотрел. Но Монархиня велела тотчас все пополнить, и написала к нему: «Казна в сохранности». И он возложил опять на себя шпагу.

 

Князь помнил всегда хлеб-соль. Если к нему кто в первый раз явится, назовет свою фамилию, ему известную, то тотчас начнет доспрашиваться, не родня ли ему такой-то, некогда ему знакомый однофамилец его? И когда откроется, что он представившемуся или отец, или дядя, или брат и проч., тотчас обнимет; если этот родственник жив, то просит писать от него поклон, благодарить за старую хлеб-соль; если же умер, то, перекрестясь, пожелает ему вечного покоя. Однажды отважились сказать ему, что некто, служивший при нем, впрочем, добрый, но весьма ограниченного ума человек, награждался слишком не по мере своих заслуг. «Да, правда,— отвечал князь,— но он мне предан; а родители его, добрые мои по деревням соседи, удивительные хлебосолы! Лишь явишься к ним — щи, яичница и каша на столе». И тут же, обратясь ко мне, скажет: «Запиши». Это значило: иметь его при награждениях в виду.

 

Князь потребовал меня к себе в четыре часа пополуночи. Утро было прекраснейшее; воздух самый благорастворенный. Я тотчас пришел; но он уже в поле. Там застаю его одного, стоявшего неподвижно в глубоком размышлении. Увидя меня, он как будто пробудился и начал со мною разговор: «Спасибо тебе, что ты, по-моему, встаешь рано. Я уже окатился водою, упитался небесною росою и теперь согреваюсь благотворными лучами солнца. Теперь я в полноте жизни. Первые поэтические чувства согреты были в груди человеческой, верно, утренними лучами после росы. Теперь идеи и воспоминания у меня освежились. Поле сие представляется мне Рымникским. Смотри туда: вот дерево, на которое я взлез и осмотрел все местоположение; вот сюда, вправо, пошел я, а сюда, влево, Кобургский. Там, вот там,— показав вдали реку,— здравствуй, Рымник! Мы через нее вплавь,— понтоны не нужны. Но что я? В бреду! А ты молчишь... Пора за бумаги». Мы побежали. Тогда не думал я воскликнуть со слезами: о Рымник! Ты; дал имя отцу, а гроб — сыну.

 

Были достоверные известия, что французская Директория назначила несколько сот тысяч франков за голову Суворова. Когда он о том узнал, то сказал: «Сколько благодарен я за такую высокую оценку! Директория делает сим большую честь бедной моей голове». Но этого недовольно. Намеревались отравить его ядом. Так, в городе Алессандрии, в доме одного маркиза, у которого граф квартировал, поднесли ему блюдо. Он взглянул на оное и на того, кто поднес. Сей побледнел, затрясся и тотчас с блюдом исчез. После подали ему особенное какое-то мороженое; но он отказался сими словами: «Это нас не удивит: мы из земли мороженой, но с теплыми сердцами». Сего мороженого также никому, кроме его, не подносили,— и тотчас унесли.

 

Прислана была бумага, в которой излагались правила в руководство Суворову в военных его операциях. В сей бумаге встречались беспрестанно ненавистные ему слова: предполагается, может быть, кажется и проч. Не дождавшись конца, вырвал он ее у меня и бросил. «Знаешь ли,— спросил он меня,— что это значит? Это школьники с учителем своим делают и повторяют опыты над гальванизмом. Все им кажется, все они предполагают, все для них: может быть. А гальванизма не знают, и никогда не узнают. Нет, не намерен я таким гипотезам жертвовать жизнью храброй армии!» Схватя меня, выбежал в другую горницу и заставил одного офицера прочитать десять заповедей. Тот исполнил сие, не запинаясь. «Видишь ли,— говорил он,— как премудры, кратки, ясны Небесные Божий веления!»

 

Один иностранный генерал хотел дать Суворову почувствовать, что вести войну с французами не то, что с турками и поляками. «Ваше сиятельство,— сказал он ему,— теперь на поприще, гораздо знаменитейшем, нежели когда-либо: ибо народ французский не равняется ни с турками, ни с поляками». «Без сомнения,— отвечал князь,— народ сей превознесся и над английским. Сей хочет владеть всеми морями, а французский, с помощью своих Монгольфьеров и Бланшаров, и воздухом вселенной».

 

К странностям Суворова принадлежало и то, что он терпеть не мог зеркалов. Везде из комнат их выносили. На балах, в угодность ему, их закрывали. Если же случалось ему увидеть незакрытое, то тотчас отвернется и во всю прыть проскочит мимо, чтобы себя не увидеть. Однажды только в Херсоне, по усиленной просьбе дам, позволил он поставить в дальней, задней горнице маленькое зеркало, для дам-кокеток (как он называл), куда уже и не входил. Да и дамы, после такого его отзыва, туда не вступали.

 

Весьма поздно ночью позвал меня к себе Александр Васильевич и велел мне опять сделать извлечение из Истории его, касательно подвигов его во время Польской Конфедерации, с тем подтверждением, чтобы написать как можно сокращеннее. Я сказал, что напишу, как умею; впрочем, не отвечаю, если описание будет пространно. «Ибо,— заключил я,— вольно было Вашему сиятельству не сокращать ваших подвигов и умножать листы Истории». Здесь помещаю оное...

 

 


1 2 3 4 5 6

ПОИСК







Copyright MyCorp © 2024